Форма входа

Статистика посещений сайта
Яндекс.Метрика

  

Иван Фёдорович Лютиков

(1930-2014)

 

 

Парк
Лирическая зарисовка

Всякие впечатления потеряли бы ценность, если бы о них не рассказывали людям. Важно ведь не только воспринятое сердцем. Ещё важнее влияние воспринятого на жизнь и действия.

Я видел, может быть, полсвета
И вслед за веком жить спешил,
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил.
Хотя своей считал дорогой
И про себя её берёг,
Как книгу, что прочесть до срока
Всё собирался и не мог.

                        А. Твардовский


Утром городской парк прекрасен.
Тишина необыкновенная, спокойная, умиротворяющая.
Солнце ещё не взошло, но безошибочно угадывается, где должно всходить. Угадывается по живому расплывчатому пятну на бледно-лазурном небе над зданием института.

Хорошо в такой час бродить по парку, размышлять под тихое шуршание медно-красной прошлогодней листвы.
Весна. Она приходит к нам не всегда одинаково по времени. В этом году задлилась особенно и появилась капризной, издёрганной, как если бы в далёкую глубинку не по своей воле занесло театральную знаменитость: и то ей не так и это не этак.

А люди ведь ждали весну совсем не для того, чтобы слезами сокрушаться над вымерзшими виноградниками и вишней, а чтобы взглянуть и порадоваться пробуждению природы, разливу тепла и солнца, росту и цветению, чтобы и самим ощутить тепло, отогреться от холодов и оттаять душой. А тут вот тебе, что ни день, то тушуется серой, неуютной наволочью, и солнце пробирается за невидью размытым яичным желтком и всё никак не может пробиться и оглянуть заждавшуюся землю.
Но сегодня день обещает быть майским.

Тихо, тихо. Мог бы, конечно, потянуть, ну, хотя бы самый, самый легчайший ветерок, перебрать щепотками липовые листочки, повернуть белой изнанкой тополиные, мог взрябить речную гладь, прошуршать камышами… Но нет, полное безмолвие, не шелохнётся листочек липы, сквозь зеркальную тишь воды мерцает дно, как будто бы никакой воды вовсе нет.

Быстро светает. Уходит в небесное бездонье голубизна. Над Темводом нежно, нежно бледнеет небо, в малиновой пене облаков вяжется розовое кружево, и откуда-то из поднебесной вышины тонким комариным перезвоном сторонне проплывает малиновая же мелодия, и отзвук её, ласковый как лапки котёнка, аукается в роще молодого сосняка, стоящего ещё в вязкой утренней дрёме.
Где-то за Варваровкой прогукал дупель и смолк.

Из-за хребтины взнялось розово-малиновое солнце. Высунулось одним краешком, посмотрело на землю, улыбчиво прищурившись, стало вставать. Облака заклубились, раздвинулись, ласковое безмолвие разлилось вокруг.
Что-то невообразимое чарует парк, небо, город.

Начинают буйствовать соловьи. И пошло! Всё – сплошная, яростная песня. Соловьи так увлекаются, что для них больше ничего не существует, кроме желания перепеть друг друга. И тогда, кажется, что всё вокруг поёт; закуковала кукушка, забеспокоился удод, ослепительно жёлто на сосновой ветке вспыхивает плачущая иволга. Кланяясь солнцу, трепетно, чуть раскидывая крылья, она поёт, стонет и рыдает, словно играет на флейте.
Поёт платан, поёт ива, поёт верба, поют белая черёмуха и красный шиповник, поёт старый тополь и молодой тополёнок… И с каждой минутой хор становится громче и разнообразнее. Солнце поднимается выше, роняет в реку жёлтые поводья и зримо, видимыми нитями, тянет вверх влагу.
Река закурилась прозрачным беззвучным облаком.

Черёмуха, словно метелью, взмахнула белым рукавом, ива покликала ветками к реке, прибрежные камыши неслышно баюкнули заплесневелую хлюпь, острые язычки волнистой ряби щелчками слизнули с ивовых ветвей сизый заплесневелый налёт, вскинулись бисером стозвонные тополя, блеснули белой изнанкой листьев и поклонились земле окровавленными солнцем макушками. Угористое заречье в сторону Одессы запульсировало ответом автомобильных стёкол.

Издалека, может, даже с самого Днепровского лимана, долинный, набравший скорости ветерок, пролетел над оловом степной голи, над крышами варваровских домов, слизнул по сугорьям гниль жёлто-грязных оплывов, крутнул песчаный свей и, уже стихая и успокаиваясь, припал к воде. Речная гладь взрябилась, к берегам побежали тихие зыбистые волны, играя пенными кружевами на гребешках.
По берёзам на прибрежной аллее воробьиным скоком пробежал белый шепоток и сник.
Эх, берёзы, берёзы! Как хорошо летним деньком отдохнуть в вашей благодатной, кружевной тени!
Солнечные лучи свободно пронзают листву и играют на траве, и месят кутью в тени мелкими, пляшущими бликами, а красивые резные листочки шепчут без конца, шепчут и шепчут, будто сказывают наизусть светлый безгреховный стих.
И стоят берёзы, переговариваясь: беленькие, чистенькие, непорочные – ни дать ни взять девочки-школьницы, у которых впереди целая жизнь.
Прямо прилёг бы в шепчущей тени, соблазнился воспоминаниями и мгновенно заснул – так это заманчиво.
Помнится, проходя военную службу в Свердловске, на одной из встреч я слышал песню в исполнении Б. Н. Ельцина:

Берёза, белая подруга,
зачем ты белишь белый свет?
Скажи, скажи, какая вьюга,
скажи, скажи, какая вьюга,
В тебе оставила свой след,
в тебе оставила свой след?..

Не скажу, что он пел на уровне высочайшего профессионализма, нет, но по-мужски, душевно, уверенно, и слушали присутствующие с величайшим вниманием и даже с подобострастием. Видимо, может и потому, что он был Первым. Для меня эта песня о берёзах прозвучала тогда впервые, да ещё в таком авторитетном исполнении, что помнится до сих пор, хотя минуло более тридцати лет.
Между тем солнце поднимается выше, заметно теплеет. А вот здесь, где акация переплелась с вербным молоднячком, ещё прячутся сумеречно-прохладные тени, дальше – узорная вязь берёзового молока. На ветках проклюнулись красновато-зелёные блестящие листочки и повисли набухшие коричневые серёжки. Не рощица, а радость и умиление!

Слева – шеренга скромных, застенчивых елей. Среди мохнатой хвои, где ещё недавно висели бордовые кисточки, свешиваются молодые янтарные шишки. На них сосульками смола. Тянется и твердеет, искрясь на солнце. Кажется, ничего нет, тронешь пальцами – липнет, цепляется за одежду. В устье Ингула по правому берегу покачиваются камышовые метёлки, скрипят стрелки осоки, вода в затончике, запятнанная прошлогодними листьями, жмурится и с недоуменным удивлением глядит жёлто-зелёными глазами в ещё прозрачное небо.

*   *   *


Давно хочу дойти до сути
Отведать соли океана,
Но всё топчу полоску суши
На стыке моря и лимана…
…Я откину брезент –
И в тени осторожного сада
Различу говорок винограда
И акации южный акцент.
…Сквозь живую беседку увижу
Невесомое тело луны,
И тумана молочную жижу,
И лимана глубокие сны…

В. Пучков


Чуть дальше, на искрайке ощетинившегося желтизной берега склонилась над речкой скромная жёлто-зелёная ива. Окунула в водное серебро длинные косы, и они ропщут и ропщут листочками, подталкиваемые чуть заметной зыбкой рябью, ропщут, а уплыть не могут.

Над ивой неуловимо-желтоватое облачко цветения.
Белые комочки почек вспухли, превратились в жёлтые пуховички, вокруг разливается медовый дух ивового сока и наступившей весны, дух ошеломляюще терпкий, здоровый, будоражащий кровь, и, если надкусить на веточке нежнейшую кожицу, можно ощутить на языке и губах тончайшую ароматного вкуса сладость, возбуждающую и зовущую.

Пройдёт какое-то время, всё жёлтое превратится в серое, затем побуреет, потускнеет, мохнашки цвета упадут на землю и долго будут поникло темнеть, пока не будут втоптаны или прикрыты молодой травкой.
И тогда вокруг ивы, на соседних липах, берёзах, на клёнах и тополях, на черёмухе и боярке появится и забушует зелёным разливом яркая зелёная листва.
И тогда за густотой деревьев, за половодьем трав и обилием цветов забудется людьми весенний первоцвет – ивушка. Исчезнет она из людского внимания, тусклая и невзрачная, не хватающая с неба звёзд, только терпеливо смотрящая на их отражение в плескучей воде.

К сожалению, такова участь не только ивы.
Но с наступлением новой весны она вновь будет радовать окружающий мир чудесным первоцветом. И как ни хороши тюльпаны, как ни звонки колокольчики, как ни милы ромашки и ландыши, радость от первой новой жизни ничто повторить не может.
И вот здесь, где акация и мелкая кустарниковая всячина подёрнуты ежевикой и образуют непролаз, на взгорке, поодаль от своих сестёр, в благородной гордости стоит пронзительно родное, до боли близкое, красивое дерево – липа.

Под широким, насыщенным прохладой и зеленью её пологом земля сплошь усыпана жёлто-коричневыми соцветиями и на ветках среди фигурных листочков ещё просматриваются живущие тонюсенькие тычинки с жёлтенькими зонтиками.
Обычно воздух в парке пахнет смешанным духом деревьев и растений всего парка, а здесь, вокруг липы, он крепко настоян приятным тёплым липовым мёдом.
А винный хмель слежавшейся прошлогодней липовой опади, прогретой лучами весеннего солнца, кружит и будоражит, и теперь он сильнее всех других запахов земли.

Но мало песен о липе, как-то не сложилось, как-то не вошла она в число вознесённых и воспетых славой растений. Ещё больше того, там, где возникают обманные ситуации, обычно говорят, мол, всё это сущей воды липа. Обидно за такое скромное и красивое дерево. Вокруг липы вот и теперь то сплошным ровным гудом, то тонким струнным перезвоном плывёт жужжание ос, пчёл, комаров и прочей летающей мелочи.
Уже пригревало. Соляные развиднелись.
Мутный рассол тумана сполз к реке, расплескался вдоль берега и стишился, и залёг в малюсеньких кочковатых затончиках, и таял, и исчезал. Весна.
Мокрый подол ивы переломился прядями веток на границе глубины и мели, обмыл с листьев ил, успокоился и затих.
А вот крошечный уголок парка. Здесь вётлы и вербы сгустились, но и через их ветки видна часть осинового ствола, голая ветка тополя, куст черёмухи. Всё уживается, всё взаимосвязано, всё густо, всё набирает силу.
Человеческая нога здесь не ступала. Сырость и полумрак, но вот через эту нетронутость косо пробивается солнечный лучик, окрашивает позолотой ветки, лижет тополиный бок и утыкается в замшелый бережок, что впритык с зелёным блюдцем воды, в середине которого пульсирует пупырышек родничка, вспыхивая иногда мельчайшими пылинками брызг. В этом почти лишённом солнца уголке ещё не в полную силу царствует весна, и чуть поодаль, на фоне утверждающейся весны, ещё понуро виснут чёрно-жёлтые пряди.

Господи! Как же можно не догадаться? Это же Серафима Сенкевич! Даже и не поймёшь: кто и что у кого позаимствовал? Сенкевич у природы или природа у Сенкевич? Да и не в этом суть. Важно ведь взаимодействие и обратная связь природы с искусством. Жизнь, не запечатлённая в произведениях искусства, – неполная жизнь. Запечатлённая красота – вот это жизнь.

*   *   *


С рождения на долгие годы,
В часы неудач и побед
Учись, человек, у природы,
Мудрее учителя нет.

В. Качурин


Нет. Не скажите. Парк, как лес, как и степь, как и горы, как и луг, не любить невозможно. Но ведь наша любовь до щепетильности избирательна. Она не приемлет любви вообще ко всему лесу, ко всей степи, ко всему лугу. Это будет уже не любовь конкретно, а подражание моде любви. Одна дама томно воскликнула: «Здесь стоят такие погоды, что можно сойти с ума вообще…» Вообще любви не существует. Можно любить что-то в лесу, скажем, гордо стоящий на взгорке развесистый дуб, стожок скошенной на полянке душистой травы, полянку, уже проросшую молодой отавой с кровяными брызгами дурманящей запахом земляники, наклонившуюся к воде иву, берёзовую рощицу, овражный буерак с песчано-глинистыми дождевыми наплывами, маленькое озерцо, наивно смотрящее в небо зеленоватыми глазками из-под камышовых ресничек…

Да мало ли ещё что нравится! Кому-то сосна с её крепостью и надёжностью, зелёностью и смолистым духом, кому-то покрытая сизоватой дымкой нежности и загадочности ёлка, кому-то платан, каштан, ветла, тополь (а что ж, и тополь), верба (тоже ведь не красавица), кто-то проникся неизъяснимой нежностью к черёмухе, кто-то с любовью обнимает шелушастый ствол рябины, кто-то не может оторваться взглядом от клёна, дуба. Да мало ли у кого к чему-то самые тёплые чувства, к чему-то наоборот, неприятие.
Но, безусловно, больше всего веками человечеством воспето самое трогательное, самое нежное отношение к клёну, берёзе, иве, черёмухе, калине, рябине…

Давайте вспомним:

– «Клён ты мой опавший, клён заледенелый…
Что стоишь, нагнувшись под метелью белой…»

– «Сыплет черёмуха снегом,
Зелень в цвету и росе…»

– «Зелёная причёска,
Девическая грудь,
О тонкая берёзка,
Что загляделась в пруд?»

– «В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть…»

– «За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берёз…»

– «Вот уж вечер. Роса
Блестит на крапиве,
Я стою у дороги,
Прислонившись к иве…»

– «Хорошо и тепло,
Как зимой у печки,
И берёзы стоят,
Как большие свечки…»

– «Милые берёзовые чащи!
Ты, земля! И вы, равнин пески,
Перед этим сонмом уходящих
Я не в силах скрыть моей тоски…»

Или, скажем:

– «Ой, рябина-рябинушка, белые цветы,
Ой, рябина-рябинушка, что взгрустнула ты?..»

– «Где-то поезд катится точками огня,
Где-то под рябинушкой парни ждут меня…»

– «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина,
Головой склоняясь до самого тына?..»

– «Летят снега, иль сыплет свет черёмуха,
Белым-белы просёлки и виски;
Не спи, гармонь…»

– «Белая берёза под моим окном
Принакрылась снегом, точно серебром…»

– «Опять черёмуха в цвету,
Сбежались ландыши гурьбою…»

– «Рябина под окном,
И в синей дымке лес…»

А вот Лев Лещенко только через одну любимую им и ставшую любимой для многих тысяч людей песню объединил и донёс до слушателей свою любовь и к берёзовой роще, и к зарослям черёмухи душистой, и к уходящему с полей туману, и к неугомонному певчему соловушке.
Не случайно же отечественными острословами написано:

Наш Лещенко не ждёт награды,
Он, рощей соловьиной овладев,
Такие выдаёт рулады,
Что не подумаешь, что это Лев.

Как говорится, на вкус и цвет рекомендаций нет.
Это ведь так же, как и с животными. Живут же не обласканные вниманием и львы, и тигры, и жирафы, и тем более бегемоты. А олень – всеобщий любимец. Хотя на него и охотятся, и убивают… Так же как среди домашних животных ни одно не пользуется таким авторитетом и фантастической любовью, как лошадь: ни корова (хотя она и кормилица), ни овца, ни тем более свинья (хотя сало мы все любим), – но лишь лошадь наделена особым трогательным отношением человека. И то правда, что она заслужила это отношение своим военным и мирным сверхпосильным трудом.
Наше поколение ещё хорошо помнит полные светлой лирики и тревожного колдовского чувства любви и благодарности лошадиной верности и до сих пор не потерявшие своей прелести песни.

Вот мчится тройка почтовая
По Волге матушке зимой,
Ямщик, уныло напевая,
Качает буйной головой…

Или:

Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силёнку,
И крепко же, братцы, в селенье одном
Любил я в ту пору девчонку…

Или:

Слышен шум бубенцов издалёка,
Это бешеной тройки разбег,
А вокруг расстилался широко
Белым саваном искристый снег…

Или:

Начинаются дни золотые
Воровской необъятной любви.
Крикну: кони мои вороные,
Чёрны вороны, кони мои,
Мы ушли от проклятой погони,
Перестань, моя крошка, рыдать,
Нас не выдадут верные кони,
Вороных уж теперь не догнать…

Или:

Ехали на тройке с бубенцами,
А вокруг мелькали огоньки.
Мне б теперь, соколики, бы с вами,
Душу бы развеять от тоски…

Теперь таких песен не поют.
Всё, что накапливалось веками, спето. Нового ничего не приобрели. Не мчатся теперь тройки по разбитым дорогам, ни почтовые, ни прочие другие, их просто нет. В одном из бывших когда-то богатейших колхозов я видел табун сытых полуодичавших лошадей, оставленных без работы и внимания. Зато заказное письмо стоимостью в тридцать гривен идёт от Николаева до Киева восемь-девять суток, а до Москвы восемнадцать-двадцать. И это при теперешней-то насыщенности электроникой и демократией.
Что ни говорите, а некоторые песни стали звучать теперь не с залихватской удалью, а с оттенком грусти и унылой безысходности.
Вот:

В даль родную новыми путями
Нам отныне ехать суждено.
Ехали б на тройке с бубенцами,
То теперь приехали б давно.

А жаль.

*   *   *

О, какой пустынной была бы земля, если бы не парки, не эти клёны, берёзы, ивы, пихты, если бы не цвели вокруг сирень, розы, жасмин, фиалки и ландыши.
Скучная была бы жизнь на Земле.
Я поднялся на Ингульский мост, оглядел окрестности.
Панорама как на картине.

Это особо чувствуешь, глядя на парк с некоторого удаления, с небольшой высоты.
Рядом на холодную гранитную плиту присел бронзовый Пушкин и всё что-то внимательно, что-то уж пристально вглядывался в даль, в Соляные, то ли вынашивая в своей кудрявой голове новые творческие замыслы, то ли любуясь спаем двух рек, бурно несущих к морю свои беспокойные тугие волны. Конечно, это не Обь, не Енисей, но ведь и Украина-то – не Сибирь.

Меж тем время рысью бежало к полудню, припекало. Я присел на парапет, осмотрелся, одумался. Собственно, что произошло? Ведь всё идёт своим чередом. Что-то родится, что-то уходит в небытие, что-то строится, пишется, рисуется, растёт, цветёт – всё остаётся людям.

В память прихлынуло ощущение удивительно светлого дня и настоящего счастья. И стало легко-легко.
Дорогие земляки! Если не представляется возможность побывать в лесу, ступайте в луга, в забоки, в степь, в парки, на речку, на озеро. Ступайте в любую погоду, в любое время года. Уверен, получите неописуемую радость, удовольствие и отдых.

 

Птицы
Лирическая зарисовка

Пружинящий родник,
Светящаяся роща,
Родящихся листков
пропащая судьба.
Природа, говорю,
в тебе – светлей и проще,
Не спрашивай зачем –
Впусти меня в себя!

В. Пучков

Это было давно. Это было бесконечно давно, потому что жизнь, которой люди жили в то время, безвозвратно ушла и не вернётся уже никогда во веки веков. Это было ещё задолго до поселения киммерийцев в нашем Диком саду, это было ещё до признания местными аборигенами, земляками великих Геродота и Гомера, это было тогда, когда ещё никто и представить себе не мог, что спустя века на богатейший город наложится нынешний Николаев. Это было далеко до появления в этих местах деятельных посланцев Екатерины, это было ещё тогда, когда сухая, не знавшая плуга степь как-то ещё умудрялась хранить в своих буераках и низменных отлогостях цветочную россыпь и прохладную свежесть спасшихся от зноя растений. Это было тогда, когда желтоватая полынная пыльца хмельно кружила людские головы своей девственной нетронутостью, но уже и тогда сквозь заросшие ольхой крутояры, сквозь молоко березняка, и кудрявые муравейники, уже тогда легко просверливая поседевшие туманные ивовые и ветловые заросли, настойчиво устремлялась к морскому многоводью неутомимая речка Гипанис, ставшая впоследствии Южным Бугом. На самом крутом её извороте к ней по-сыновьи припаивался ласковый Ингул. Тогда он был очень молод, чист и капризен и не так безропотно, как теперь, воспринимал природные и житейские катаклизмы. Это было ещё задолго до появления в этих местах деятельного Потёмкина, задолго до появления на крутых береговых взлобках над спаем двух рек жилых землянок, положивших начало жизни городу-труженику со всеми его последующими взлётами и падениями, упадками и рассветами.

Но уже и тогда, в давние беспокойные завоевательские времена, оставившие нам несметные исторические свершения, так же как и теперь, в небе проплывали караваны птиц.
Летели журавли, гуси, утки, чирки и прочая пернатая мелочь, летели туда, где не замерзают земля и вода, не дуют сквозные ветры, летели туда, где легче прокормиться и выжить. Летели и сыпали на землю призывные и прощальные клики, летели, грустя и радуясь, летели, как и в прошлый год, как пять, как десять, как сто и больше лет назад. Птицы ведь не люди, они всегда знают, когда и куда им лететь, и живут они своей птичьей жизнью, до краёв наполненной птичьими заботами.

Биологическая наука опровергает банальные представления о птичьей свободе, возведённой чуть ли не в идеал: «Свободен как птица».
Правда, что птица не знает человеческих, государственных, моральных, психологических и других границ, но ведь и всякая птица живёт в путах предписанных ей законов, обстоятельств и необходимостей.
Трудоёмкая работа – из травинок и прутиков слепить гнездо, изнурительная работа – неподвижно сидеть и согревать яйца, занудная работа – непрерывно доставлять птенцам червяков, мошек и гусениц, а затем властная необходимость научить их летать и устремляться с ними за тридевять земель в поисках условий выживать, в поисках счастливой доли, если повезёт.

А доля, она ведь и у птиц как невод: пока тянешь, кажется полным, вытянул – пусто.
Да и путь в эти далёкие края труден, неизведан и небезопасен.

*   *   *


Волны Буга нахохлили гривы,
Дикий сад притаился в тени,
От моста до моста,
От косы до Намыва
Берега зажигают огни.

В. Качурин

 

Течёт Южный Буг под жёлто-коричневым крутояром. Течёт, замывая временной мутью вековые истории и ретушируя их зыбкой рябью современности. Течёт ровно, с этакой ленцой, с этакой ещё прогретой за день парной негой, словно только что пробудился от желанных зелёных грёз, течёт тихим извивным блескучим плеском.

Днями ползут над рекой тучи. Ползут и ползут, сеются мелкими, как пыль, дождями, прорываются грозами и вновь ползут, потом вдруг над морским торговым портом останавливаются, словно утыкаются в край небес, и плачут без конца, пока не изойдутся слезами… Дальше ползти некуда…

А птицы летят.
Лишь человек провожает их благословляющим взглядом: лишь щемящая тоска вдруг сдавит его сердце и заволокёт влагой глаза. Но нет у человека крыльев. Нет…

*   *   *

По утрам туманная невидь стелется в речной долине, нехотя расползается по распадкам, виснет над Бугской водой, и угористое заречье в сторону Одессы ярко вырисовывается и стекленеет в неподвижной, холодноватой и неприветливой ретуши. Дни устанавливаются спокойные, тихие, солнечные. С деревьев льются листья. Кустарники, гроздья рябины, кусты шиповника с игрушечными кувшинчиками ягод покрываются нежнейшими сеточками паутины. Река ещё продолжает быть своенравной, несговорчивой, но вода в ней холоднеет, днями на поверхности отливает сталью, хотя внизу, в глубине, ещё продолжает яриться, и стоит немалых усилий, чтобы стишить на поверхности внутреннее её буйство…

А птицы летят… Летят, увлечённые своими заделами и заботами. С поднебесной высоты доносится милое журавлиное курлыканье: «Курр-ли, курр-ли!..»
С детства знакомый трогательный звук отзывается болью. Всматриваюсь в густую муть неба, по которому плывёт еле видимый журавлиный клин. Там, на высоте, тоже не всё гладко: то молодые неопытные журавлята нарушают установленный строй полёта, то старый журавль устанет и начнёт отставать… И тогда вожак заволнуется, прикрикнет на нарушителей, пошлёт подмогу уставшему…

Журавлиный караван со своими устремлениями, заботами и законами жизни пролетел над нами не спеша, красиво, пролетел и скрылся из виду, работал в небе, зато в людской памяти остался у одних надолго, у других – навсегда.

Ловлю себя на мысли: в детские годы не раз в осеннюю пору вот так же надо мной пролетали журавли, но почему-то никогда прежде их строгий строй, трубные команды вожаков и особенно журавлиный плач не вызывали в моей душе столько обыкновенной человеческой грусти.

Боевой генерал Иван Фёдорович Лютиков

*   *   *

Птицы, они и есть птицы, и ум у них свой, а любовь к ним у нас у каждого выражена по-своему, и птицы обязательно за неё платят. Редко найдёшь сейчас человека, который не любовался бы красотой, к примеру, голубиной стаи. Эти гордые и красивые птицы издавна считались символом мира, семейного благополучия и духовного общения с Богом. Хотя голуби не такие уж и мирные. Есть среди них и драчуны, любители разбить другую пару, и ухари, ухаживающие за всеми голубками подряд.

Но они всегда верны и преданы хозяину и помнят добро. Был случай, когда похищенные из голубятни птицы не смогли прилететь домой, поскольку крылья у них были блокированы нитками и булавками. Через несколько дней они пришли пешим ходом. Была зима, и по их следам на снегу удалось найти подворье вора.

Рассказывают, что Владимир Васильевич Щербицкий, первый секретарь ЦК КПУ, человек, многие годы занимавший высшие партийные и государственные должности, член Политбюро ЦК КПСС, человек, чей труд отмечен семью орденами Ленина, двумя орденами Октябрьской революции, двумя золотыми звёздами Героя Социалистического Труда, с детства любил голубей.
Часами мог любоваться на то, как они взлетают, парят, кувыркаются, падают камнем к земле и вновь взмывают ввысь.
Каждое утро, едва проснувшись, он наведывался в гараж к своим пернатым любимцам…
Владимир Васильевич умер спустя пять месяцев после отставки со всех постов и за один день до своего семидесятидвухлетия. Это был февраль 1990 года.
Когда похоронная процессия выехала на Крещатик, вдоль центральной магистрали плотными шеренгами стояли люди. Стояли, молча отдавая последнюю дань человеку, олицетворяющему целую эпоху жизни Украины.
И вдруг в небо взмыли несколько сот голубей, выпущенных из чьих-то добрых рук.
Похоронный кортеж замер.

Птицы сделали похороны потрясающим зрелищем.
Казалось, что душа покойного, прощаясь, улетает вместе с птицами и будто бы птицы, понимая всю ответственность трагического момента, поднимались всё выше и выше без игривых взбрыков и как бы таяли в холодном зимнем небе. Может, они разделяли людское горе, а может, людям так только казалось.
Теперь этого уже никто никогда не узнает.

У Щербицкого было особое чутьё на кадры. Среди провожавших стояли и люди, которых он не особо жаловал. Одного из них члены Политбюро не раз предлагали ему на пост секретаря КПУ. Последний раз, уже перед уходом на пенсию, он ответил: «Работать вам. Как решите – так и будет. Но я человеку не верю. И думаю, что он вскоре проявит себя не с лучшей стороны» (Из книги В. Врублевского «Владимир Щербицкий. Правда и вымысел», Киев, 1993 г.). Комментарии, как говорится, излишни.

У людей еще очень долго не изгладятся из памяти инициативы Ельцина, Кравчука и Шушкевича, направленные на развал Советского Союза.
Но это нам, людям, понятно. А как сделать, чтобы понятно было голубю, тому же чирку, тому же удоду, той же синичке, а журавлю, а лебедю?..

Э-э-э!.. Не так-то это всё просто!
Не сравнить же содержание головы того же, скажем, чирка, того же чибиса, соловьишки с содержанием головы будущего президента? Птицы есть птицы…

Головы, они ведь разные, и предназначение у каждой своё. К примеру, в перестроечные времена «демократические» преобразования чрезвычайно проворно пронеслись над всеми сферами человеческой деятельности, но в первую очередь они коснулись армии. Надо было разложить её, подорвать авторитет, унизить военнослужащих, что и осуществилось многоканально.

И, естественно, в устоявшейся, отлаженной системе руководства вооружёнными силами появились трещины, в том числе пошли, в общем-то, добросовестные, порядочные люди, но без должного изучения и подготовки.
Нет. Не образования. Имеется в виду подготовка человека конкретно к предстоящей должности.
Часто ведь бывает и так: надевают на человека штаны большие, не по росту, и надо ждать, когда он вырастет, чтобы они стали ему как раз. А пока растёт – много набьёт шишек и себе, и другим.

*   *   *

В одной из своих книг я уже рассказывал о командующем войсками округа Дубасове Михаиле Ивановиче.
Дубасов так Дубасов. Ведь есть же фамилии, скажем, Дураков, Дуров, Могила, Дубина – и ничего, люди их носят и продолжают оставаться людьми.

Но есть на земле люди, которых Бог наградил неуёмной энергией, а как ею распорядиться, не подсказал.
И вот мечутся они по свету, не давая покоя ни себе, ни другим. Выступают в роли реформаторов, что-то объединяют, что-то разъединяют, отбрасывая своими действиями на десятки лет назад развитие государства и общества, то увлекаются перестройкой уже отлаженного механизма, а беды и нужды этих новшеств оседают на шее народа, что ни масштаб – свой реформатор.

Есть они и среди военных. Такой командир взвода мордует взвод, командир роты – роту, ну а некоторые умудряются потягаться и в больших масштабах.
Помнится, в один из военных городков приехал Б.Н. Ельцин. Будучи первым секретарём обкома, он часто бывал в воинских частях, всё и всех знал и во многом помогал.
В этот раз вся начальственная группа остановилась у входа в казарму, обсуждая какой-то вопрос. А перед этим кто-то покрошил хлеб, на него налетели голуби и подкармливались, не обращая никакого внимания на высоких гостей.

Дубасов обеспокоился, то бледнел, то краснел, затем, улучив минуту, прошипел в сторону командира дивизии: «Уберите отсюда этих дурацких голубей!» Ну, что оставалось делать заслуженному, уважаемому генералу?
«Кыш-кыш, пошли отсюда! Пошли!» А они вспорхнут, покружат и опять садятся… И клюют, клюют… И без чинопочитания опасливо смотрят на людей, скорее всего в недоумении, что от них хотят, почему гонят и зачем тогда положили хлебных крошек?
Но ведь одно дело – птичья голова, другое – голова командующего.

*   *   *

Много птиц улетает и возвращается.
Это закономерно. Это устоявшийся уклад жизни. Но не о многих из них пишутся рассказы, стихи, поют песни. Не о многих.
А вот журавли, лебеди, соловей, иволга, ласточка, снегирь этого внимания удостоены.
Нет. Совсем не так уж чтобы вся поэзия и вся эстрада посвящалась только им. Не так часто, но упоминаются и другие. Рассказывают, Михаил Александрович Шолохов любил в компании запеть:

…Ох, летят утки,
Летят утки и два гуся,
Ой, кого люблю, кого люблю,
Ой, не дождуся…

Говорят, пел он с таким душевным откровением, что его мягкий негромкий голос буквально завораживал присутствующих. Или, скажем, написал же С. Есенин:

Выткался на озере алый свет зари,
На бору со звонами плачут глухари…

Написал же В. Качурин:

…Собираются в стаи грачи,
С веток листья непрочные свисли,
И опять надо мною в ночи
Невесёлые кружатся мысли…

А Е. Наточа, кроме двух лебедей, в своей статье представила уток, нырков и других водоплавающих, схоронившихся от непогоды на пляжах Кинбурна. Видим, что воспеваются не одни лебеди и журавли, а и глухари, и грачи, и утки, и ласточки…
Ну, и что ж тут такого?
Великий М. Горький, например, написал: «…Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утёсах…»; «…и гагары тоже стонут. Им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни…»

*   *   *

Написал же В. Пучков:

…Может, я кругом виноват,
Но храню в душе про запас:
Как над морем птицы летят –
Ниточкой, связующей нас…

…В ситцевом небе – чёрные ласточки,
А пилотаж – сумашедшей огранки,
Кто же донёс, деревенские ласточки,
Будто и вы по натуре – мигрантки?

О красавицы – чёрные ласточки!
Кто из нас не восклицал радостно, глядя на стремительные, свистящие полёты маленьких красивых чёрных птичек, живущих рядом с человеком. Это только на первый взгляд они чёрные, в самом же деле они многоцветны: сизо-чёрные, малиново-чёрные, чёрные с зеленоватым оттенком, золотисто-чёрные крохотные птички с белым брюшком и раздвоенным хвостиком. Думается, каждый наблюдал искусно слепленные гнёздышки в уголках балконов, на оконных рамах, на светильниках, но обязательно рядом с человеческим жильём.
Выйдешь на балкон, а она сидит, смотрит своими маленькими глазками, смотрит и не улетает. А в жаркие страны летит.

Многим из нас приходилось бывать на берегах рек, лиманов, проходить вдоль высоких обрывов, испещрённых маленькими аккуратными дырками в мягком рассыпчатом грунте. Это жилища береговых ласточек. Их много. Некоторые уходят вглубь до метра и даже больше и заканчиваются довольно большим гнёздышком для родителей и птенцов. Чтобы построить такое жилище, надо затратить очень много труда и времени. Весной самочка снесёт яички, и родители высиживают птенцов, сменяя друг друга, затем кормят, вводят в жизнь и уже осенью отлетают в жаркие страны на зимовку, чтобы следующей весной вернуться и вывести потомство. В газетной корреспонденции А. Гымбиль с большим знанием дела рассказывает о колоссальной работе этих маленьких трудолюбивых птичек. Их ещё называют в жизни стрижами за их кличи «чирр-чирр» и стремительные виражи над водной гладью, чирканье.

Ведь мелюзга, глянуть не на кого. А вот на тебе, туда же, подавай ей внимание… подавай авторитет, чуть ли не славу.
И то сказать, Владимир Пучков – большой поэт и очень тонкий лирик. Детство его тесно связано с деревней, рекой, травами и, безусловно, он не мог не обратить внимания на то, что у других интереса не вызвало, а именно, на чёрных ласточек в ситцевом небе…

*   *   *

Нет, тысячи птичек упоминаются, восхваляются, обласканы, но ведь это ещё не выражение всеобщей любви…
А вот журавли…
В шестидесятые годы прошлого века, в пору нашей молодости, не знаю, уж в каких умах она вынашивалась, но появилась и прямо таки очаровала даже нас, молодёжь глухой деревни, совершенно далёкая от всякого патриотизма, но щемящая сердце безысходно тоскливой грустью песенка «Журавли». Ещё её именовали «Тоска по Родине».

Здесь под небом чужим я, как гость нежеланный,
Слышу крик журавлей, улетающих вдаль,
Сердце стонет в груди, видя птиц караваны,
В дорогие края провожаю их я!

Конечно, ни я, и никто из моих сверстников, скажем, Пётр Чишков, Павел и Анисим Вязовы, так же как и братья Комаровы или Воробьёвы, никогда и никуда не собирались уезжать и тем более не имели за пределами деревни никаких «далёких краёв», но песня тревожила, будоражила воображение, и мы её пели. Мы горланили её во всю мощь голоса, на которую только были способны, вкладывая в это свою причастность к этой томительной тоске по Родине. Пели на вечеринках, на пятачке у магазина, пели в поле, пели на сенокосе, хотя Родина, попросту сказать – родная деревня, вот она, рядом, через речку, которую каждый из нас переплывал без передышки туда и обратно, которая светилась по вечерам конопушками окон.
Но всё это близкое и родное как-то не связывалось с масштабностью той тоски, которую несла песня.

Вот всё ближе они, и всё громче рыданья,
Будто скорбную весть они мне принесли,
Ну, откуда же вы, не с родного ли края
Прилетели сюда на ночлег журавли?..

И чем дальше, тем больней, столько щемящей тоски втиснуто в эти слова, в эту мелодию, что исполнение песни становилось каким-то вроде бы удовольствием и чем громче, тем действеннее для души…

Стужа, холод и грязь, непогода и слякоть,
Вид унылых людей и унылой земли,
Ох, как сердце болит и как хочется плакать,
Перестаньте рыдать надо мной, журавли…

Это уж совсем повергало в уныние и напрочь лишало оптимизма и веры.
Несколько позже мудрый Расул Гамзатов очеловечил и обессмертил этих птиц:

Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю нашу полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей.

Они до сей поры с времён тех дальних
Летят и подают нам голоса.
Не потому ль так часто и печально
Мы замираем, глядя в небеса?

Сегодня предвечернею порою
Я вижу, как в тумане журавли
Летят своим определённым строем,
Как по земле людьми они брели.

Они летят, свершают путь свой длинный
И выкликают чьи-то имена.
Не потому ли с кличем журавлиным
От века речь аварская сходна?

Летит, летит по небу клин усталый –
Мои друзья былые и родня –
И в их строю есть промежуток малый –
Быть может, это место для меня!

Настанет день, и с журавлиной стаей
Я полечу в такой же синей мгле,
На языке аварском окликая
Всех вас, кого оставил на земле.

Помнится, я только был назначен командиром полка, прибыл к новому месту службы и с ходу угодил на командирские сборы. И в первый же вечер перед нами выступал ансамбль песни и пляски Одесского военного округа. Там я впервые услышал эту песню. Нужно ли пытаться излагать впечатление от услышанного? Оно огромно и до мельчайших подробностей помнится до сих пор. А минуло уже сорок с лишним лет.
В другой раз очень впечатлительное было исполнение этой песни уже глубоко больным М. Бернесом. Тяжёлое это чувство.
Затем глыба русской прозы и поэзии, талантливейший Владимир Солоухин:

Журавли улетели, журавли улетели!
От холодных ветров потемнела земля.
Лишь оставила стая среди бурь и метелей
Одного с перебитым крылом журавля.

Ресторанная песенка. Много ли надо,
Чтоб мужчина блеснул полупьяной слезой?
Я в певце узнаю одногодку солдата,
Опалённого прошлой войной.

Нет, я с ним не знаком и не знаю подробно,
О каких журавлях он тоскует сейчас,
Но должна быть тоска и остра, и огромна,
Если он выжимает слезу и у нас.

Ну, какой там журавль? Какая там стая?
И куда от него улетела она?
Есть квартира поди,
Дочь поди подрастает,
Помидоры солит хлопотунья жена.
И какое крыло у него перебито?
И какое у нас перебито крыло?

Но задумались мы. И вино недопито,
Сладковатой печалью нам душу свело.
Ресторанная песенка. Пошлый мотивчик.
Ну, ещё, ну, давай, добивай, береди,
Вон и в дальнем углу разговоры затихли,
Душит рюмку майор со звездой на груди.

Побледнела и женщина, губы кусая,
С повтореньем напева больней и больней.
Иль у каждого есть улетевшая стая?
Или каждый отстал от своих журавлей?

Допоёт и уйдёт в городскую квартиру.
Разойдутся и люди. Погаснут огни.
Непогода шумит. В небе пусто и сыро.
Неужели и впрямь улетели они?

*   *   *

С войной поблёкла жизнь и в Сибири, затихла, насторожилась. Холод, голод, всё для фронта, всё для Победы.
Эшелон за эшелоном увозили паровозы новобранцев в Свердловск, Новосибирск, Москву. Вчерашние школьники выстраивались в очередь у военкоматов и сборных пунктов, следовали на погрузку табуны лошадей, быков, коров, овец, даже оставшаяся на подворьях птица как-то боязливо жалась к плетням, высматривая в траве редкие зёрнышки. В областных городах формировались дивизии, в городах поменьше – учебные полки, батальоны, дивизионы, маршевые роты. Сибирь кипела войсками. Наскоро пройдя подготовку, люди грузились в эшелоны, следовали на войну. Им на смену лесными дорогами, тропами, пешком, гужевым транспортом, кто как мог следовали партии военнообязанных, чтобы через месяц уже не «сырыми» отправиться на фронт.

Нам, детворе, многое в жизни тогда не было видно. А взрослые понимали, что подальше от фронта, вглубь Сибири, лезла всякая шушваль. И чем ближе становился фронт, тем глубже в тайгу она уходила от него.
Эта мразь пролезала в милицию, прокуратуру, становилась бригадирами, учителями, агрономами, норовила в председатели. Появились спекулянты, барышники, шабашники, воровские группы. Где же ещё надёжней спрятаться, как не в Сибири?

*   *   *

И.Ф. Лютиков – Председатель Николаевского городского Совета ветеранов

 

 

Подснежники
Лирический рассказ

На равнинных просторах мелеет,
Высоки тополя на мели,
И в тепле по-весеннему млеет
Утомлённое тело земли.

В. Пучков

Сутки, проведённые в Карпатах, хорошо помнятся, хотя минуло с той поры более двадцати лет. Нет. Не то чтобы раньше мы не видели Карпат. Видели. Не однажды проезжали в Венгрию, Чехословакию, Польшу и обратно в Советский Союз по служебным делам. Немало, по установившемуся обычаю, выброшено монет в воды Дуная, Тисы, Свича с загадкой на благополучное возвращение обратно. Но одно дело ехать, обременённому службой, на поезде и совсем другое – автотранспортом, не торопясь, с остановками и ночлегами.

Мы с супругой Майей Павловной никогда туристами не были, но, бывает, иногда так складываются обстоятельства, что людям свойственны поиски какой-то маломальской отдушины, чтобы оглядеться и прийти в себя.
По стране шествовала перестройка со всеми вытекающими из неё последствиями.
Ведомые «вождями», топча друг друга, люди устремились в неведомое, непонятное будущее, и на гребне разгорячённого бурей быта всплывала и всё более разрасталась воровская верхушка правителей нового, пока ещё не существующего социального строя.
Повсеместно жизнь давала трещины.
Не обошла она и нашу семью.

В это смутное время подходил срок моего увольнения из армии. Это были не лучшие дни и для меня, и для семьи. Как и для каждого военного, отдавшего большую и лучшую часть своей жизни трудной, но любимой профессии, когда она, эта профессия стала смыслом жизни, когда она вошла в каждый капиллярчик мозга, каждую косточку, в каждую частицу организма, лишиться привычного жизненного уклада и оказаться вдруг не у дел – трудно проходит этот перелом.

И не каждый находит в себе силы выйти из него благополучно. Не каждому удастся в пятьдесят, в шестьдесят лет начать активную новую жизнь в совершенно новых для него условиях, тем более в развивающейся стране.
Но ни растерянности, ни других, схожих с растерянностью чувств, ничего подобного у нас тогда не было. Всё пришло потом. Позже. С лаконичным, как топор, известием: старший лейтенант Лютиков Владимир Иванович погиб при исполнении воинского долга – и следом телефонные звонки, куда высылать гроб с телом погибшего.
Постоянного места жительства у нас тогда не было. Всё думали: мол, восемнадцать раз переехали, понадобится – переедем и ещё раз. Это «понадобится» не заставило себя долго ждать.

В 70-е годы я служил в Николаеве. Сестра Майи Павловны со своей семьёй жила в этом городе. Так и решился вопрос о последнем пристанище нашего сына. Николаев стал нашим будущим постоянным местом жительства.
Тогда ещё, хотя и шёл процесс развала, законы Советской власти выполнялись, да и люди, причастные к решению наших проблем, относились к нам с пониманием.

Когда дети хоронят родителей – больно, но когда родители хоронят детей – это страшно.
Сыну тогда было двадцать пять лет, теперь было бы пятьдесят. Впереди у него была перспектива. И вот двадцать пять лет мы несём эту неистощимую, неизбывную боль.
Теперь, уважаемый читатель, полагаю, понятно наше моральное и физическое состояние в эти дни. Это как пуля на излёте – она ещё летит, но выполнить своё предназначение, то есть убить кого-то уже не может. Силы не хватает.

В такое время особенно заметны все переливы человеческих отношений.
Трудно стало слушать слова сочувствия, ловить на себе жалостливые взгляды, воспринимать проскользь фальшиво-казённых слов и артистически выжатых слёз, вступало в пору понимание, что у людей просто нет времени вникать в жизнь других людей, вникать в обстоятельства, искать и находить особенные уместные к случаю слова, в которых теперь нуждался почти каждый третий гражданин СССР.
У каждого были свои радости и свои печали.

Прошло два года.
И пришедшаяся к случаю туристическая поездка была как никогда кстати. Она давала нам возможность прийти в себя от всего пережитого и взглянуть на себя как бы со стороны, оценить действительность и, может быть, попытаться определиться в новой жизненной толчее. Вот и всё.
Нас набралось пятнадцать человек, плюс руководитель экскурсии от городского туристического бюро – молоденькая, разбитная девушка по имени Аня и водитель видавшего виды автобуса «ПАЗ».

*   *   *

Итак, прости меня, планида:
Гребу на зорьке, утром рано,
Туда, где плещется ставрида
На стыке моря и лимана.
                            В. Пучков

Ведь как виделся выход на пенсию?
Ну, кроме осмысления жизненных перемен, проводов, речей, подарков, в личном плане это полная свобода, полная независимость, никаких забот, полная обеспеченность, при этом достаточная для безбедной жизни. Сам себе хозяин, сам себе голова. Проснулся утром, пошевелил пальцами – шевелятся, поднял руки – поднимаются, ноги поднимаются, значит, уже само по себе утро праздничное.

Одевайся, ступай на физзарядку: на перекладину, на брусья, на велосипед, на лыжи. Хотя, как утверждал областной военный комиссар генерал Ковалёв Виктор Николаевич, царство ему небесное, больному физзарядка не поможет, а здоровому она просто не нужна. Золотые слова!
Однако всё-таки встань поутру, воззрись и возрадуйся. Не подарок ли тебе это утро? Ведь оно, как по заказу, солнечное, ласковое, тихое.

Мог бы ведь потянуть ветерок, могла бы река морщиться, плескаться, иногда взыгрывать гребешками небольшими воды (большим­ то волнам откуда на реке взяться?) и течь и течь себе, как текла в прошлом, позапрошлом и многие прошедшие годы. И пусть течёт. Это и есть жизнь.
Или, скажем, сегодня река зеркального спокойствия, сквозь которую видно дно с илом и камешками, как будто бы никакой воды вовсе нет.

А тебе, по утреннему твоему настроению, особенно если не состоялась возможность опохмелиться, сегодня хотелось бы резких движений, резких бурь, катящихся к берегу метровых волн, даже молний и грома. Но ничего этого нет и взяться неоткуда. Тихо, ясно, спокойно вокруг.
Значит, принимай утро таким, какое оно есть, и не требуй невозможного.
То же и днём, и вечером, и ночью… То же во всей теперешней жизни…
Когда-то ты был, может быть, и не всем, но, во всяком случае, многим, теперь ты никто. И с этим смирись. Конечно, трудно, но это необходимо, для пользы твоей же.

Закончилась трудовая жизнь. Всё, что возможно было достичь, достигнуто. Всё, что нужно было выполнить, выполнено. Дом есть, дерево посадил, есть дети, внуки. Был почёт, было уважение, был вхож, был зван, был приглашаем, теперь всё…

Отдыхай, лови рыбку; окунька в этот садочек – на жаркое, на ужин, чебачка, ершишку, пескарика вот в этот – на обед ушица, собирай грибы, тоже, желательно, не в один кузовок, а белые отдельно, сыроежки, лисички отдельно, чтоб не мялись, не давили друг друга. Вырезай из сучьев игрушки для внуков: слоников, крокодильчиков, лошадок, петушков, козликов…

Знаете, иной раз встретишь в лесу на каком-нибудь глинистом взгорке обточенный водяными стоками корень: в нём всё, на что способна твоя фантазия, любая фигурка, конечно, надо дорабатывать.
Я лет пятьдесят тому назад начерно обработал такой корешок, со временем сын его усовершенствовал, покрыл лаком, и он до сих пор является неотъемлемым предметом нашей квартиры. Да и просто так – смотри на траву, на цветы, на небо, на солнышко, на землю.
Смотри и радуйся. Ты на заслуженном отдыхе. А радости нет.

Опять призыв затянуть ремни, опять мобилизация на борьбу, теперь уже за собственное выживание… Да и такое важнейшее событие в жизни человека, как выход на пенсию, если сказать, упростилось, будет не верно – оно опошлилось. Когда-то были проводы, речи, благодарности, подарки, слава, радость… Теперь ничего этого нет. Теперь пришёл новый хозяин на предприятие и уволил две трети или половину рабочих – и иди жалуйся. А кому? Вот то-то и оно.

*   *   *

Ах, весны колдовское кипенье,
И сугробов темнеющий сон,
И капели полдневное пенье,
Перестук, переплеск, перезвон.
                                 В. Пучков

Мы ехали на запад по сухой фиолетовой дороге, пролегающей между лесом и сбегавшим книзу логом. Вскоре вместо леса потянулись бугристые поля, мельтешащие струистыми испарениями оттаявшей жирной земли.

Во впадинах и оврагах уныло чах грязный снег, а сбочь дороги по обеим сторонам бежала жёлто-коричневая скрюченная трава, и пирамидальные тополя, ещё не успевшие одеться в листья, жалко топорщились и втыкались голыми мётлами верхушек в палевую небесную эмаль.

В степи уже бродил хмельной запах весны, веяло маслянистым дурманом распаренного чернозёма.
С запада, встречь нашему движению, наплывали и таяли переливчатые тени светлых облаков, солнце активно посылало вдаль свои лучи, насквозь просвечивало облака и уходило в дрожащую сиреневую ретушь.
Туристы были разных возрастов, не скучали, делились впечатлениями, рассказывали небылицы, пели, иные дремали. Мы смотрели в окно на синеющий, притуманенный далью лес, изредка обменивались незначительными фразами, скрывая даже от самих себя своё душевное состояние. Слава Богу, никто не напрашивался с откровениями и не одолевал вопросами.

*   *   *

 

Ты течёшь, волна, в золотых лучах,
Но волны уносит бриз,
И остаются опять на плечах
Десятки солнечных брызг.
                        Раиса Ахматова

Обедали в каком-то кафе с удушающим запахом перегоревшего маргарина, с свисающим над столами липучками, от начала и до конца чёрными от прилипших мух.

Дальше, километров через десять, остановились в селе, расположенном в устье долины, смутно видимом в тени от горы и леса, но ярко выделяемом извёсткой церкви на бугристом взгорке. Под открытым небом шёл молебен.
Голос священника звучал внятно и раздельно и слышен был далеко за деревней, и, как на панихиде по самим себе, тихо стояли люди с поникшими обнажёнными головами.
Только ласточки звонко щебетали над ними, шныряя и стремительно проносясь и утопая в вечернем воздухе по-весеннему палевого неба.

Короткий привал на холме, с которого открывается просторная припойменная впадина с берёзовым колком с одной стороны и зарослями тальника с другой. От тальника пахло сыростью и лозой, а за разлапистыми уремными ракитами серебряной фольгой блестел Дунай.
Здесь река не имела крутых берегов, шла вровень с сушей, и при скольжении по дунайской глади даже не очень большой моторной лодки волны накатывались на берег и дохлоповали до подножья холма, оставляя в кустах белые гнёзда пены.

Смотришь на реку и невольно приходит мысль о её постоянном, ни на минуту не угасающем движении, о её вечном стремлении нести и нести вперёд свои беспокойные волны.
И рядом с этой природной неугомонностью начинаешь понимать себя лучше, оценивать реальность проще, и приходишь к выводу, что жизнь, возможно, и без тебя, без твоих сомнений и усилий, движется и будет двигаться вот так же неумолимо, как река, независимо от того, есть ты или нет тебя.
Ведь какое-то время сын жил на том берегу, ездил домой к родителям через эту реку на этот берег, теперь его нет. И спасибо Господу Богу, что он был, что жил и всегда стремился домой.
Господи! Бывают же такие домашние дети!

В раннем детстве (поскольку мы с супругой работали), он рос и воспитывался и нами, и бабушкой Марией Григорьевной. Во всяком случае, мы и есть, и нет, а бабушка всегда рядом. Это послужило сыну поводом прийти к определённому выводу, который однажды с детской непосредственностью и был высказан в семейном кругу: «Я ни в какую школу и в садик не пойду, я буду ходить на пенсию, как бабуля…»
На вопрос, куда он будет ходить на пенсию, не задумываясь, ответил: «Куда ходит бабуля, туда и я буду ходить…»

Будучи курсантом Суворовского военного училища, во время утренней уборки территории он всегда находил возможность заскочить домой на одну-две минуты, чтобы послушать любимую музыку, окунуться в тепло домашней обстановки, где его всегда с нетерпением ждали.
Затем военное училище, затем служба в гарнизонах – и такой вот конец.
Никто не предвидел такого близкого конца…

Когда привезли гроб, Майя Павловна долго не решалась посмотреть в стеклянное окошечко цинкового ящика и всё спрашивала меня, мол, может это не он, может, это ошибка, настолько не верилось.
Но ошибки не было…
Туча воробьёв, застопорив стремительный лёт, упала на берёзы и долго и шумно устраивалась и, наконец устроившись, затихла.

Внутренний голос подстёгивал на дальнейшие размышления не сдаваться. Жизнь неумолимо идёт своим чередом. Отстанешь хотя бы чуть-чуть, засосёт, пропадёшь. Надо жить. И жить не лишь бы жить, а чтобы каждый прожитый день оставлял след. Пусть малый, но свой след. Чтобы люди помнили, и чтобы сам ты понимал, зачем, для чего живёшь.
В памяти всплыли слова замечательной чеченской поэтессы Раисы Ахматовой, которую я хорошо знал по литературному кружку для нас, начинающих:

Так жизнь всегда меня учила,
Так жизнь всегда давала силы,
Чтоб и сражённой – побеждать.

Между тем вечерело.
Разгоревшийся на западе солнечный закат упёрся красными рогами в сосновые купы на том берегу и всё пытался как можно дольше продержаться над землёй, окрашивая окрестности в оранжевые и малиновые тона.
Нежное, как пух, облачко оторвалось от своих сестёр, всплыло, повисело над зарёй, погорев золотой каймой, и двинулось к востоку, и распалось, не проплыв и десяти метров, растворилось, как дыхание, – и нет его, и следа не осталось.

На землю оседала густая и прохладная синь ночи, бугристо обволакивала кусты и делала их неузнаваемыми, похожими на квадраты и кубы. С реки наползал туман. Создавалось такое впечатление, будто всё вокруг затоплено сине-свинцовыми водами с розоватыми подпалинами на гребнях волн от догоравшей зари.
Полоска зари всё истончалась, истончалась, меняя оранжевость и малиновость на золотистый окрас, пока не потонула в белёсой клубастой невиди.

Поглядывали струйками молока близкие берёзки, да смутно желтела одинокая осина у самого берега реки.
Как ни ругают, как ни обзывают: и проклятым, и распроклятым… Помните, «…распроклятая осина, ветра нет, а ты шумишь, ой, ретиво моё сердце, горя нет, а ты болишь…»? А я люблю это неброское, скромное деревце. Листочки на нём с бархатной белой изнанкой даже в самую тихую погоду, когда ничто вокруг не шелохнётся, всё трепещут, всё трепещут как будто их кто-то невидимый без конца перебирает, и если смотреть на них долго, то кажется, что это вовсе не листочки, а много, много белых бабочек, они машут и машут крылышками, машут, а улететь никуда не могут.

Людская молва приписывает осине какие-то сверхъестественные, чудотворные влияния на некоторые события. Например, выведение из умирающего человека порчи, наколдованности, сглаза, оговора, чтобы снять с него мучения и облегчить кончину.

Обряды бывают разные, осиновое дерево или часть его кладут рядом с мучеником, устанавливают на крыше дома осиновый кол, по которому нечистые силы покидают своё пристанище.
А деревце-то само по себе неказистое, не пригодное ни для строительства, ни для мебели, ни для изгороди, трухлявое и ещё на корню начинает гнить и разваливаться.

Вот и теперь стоит оно, перезимовавшее, пожухлое, безрадостное, всё трепещет, трепещет уцелевшими листочками, вызывая у людей неприятие и своей загадочностью, и внешним видом.
Проехали несколько километров укатанным прошлогодним летником. Сине-сиреневая темень. Ни луны, ни звёзд. Но вот впереди справа замельтешили огоньки.

Подъехали ближе. Оказалось, расположился на ночь (а может, и не одну) цыганский табор. Меж возов и кибиток костерки, на таганках котлы. Пахнет сыростью, приятным дымом и чем-то жареным, пригорелым: не то мясом, не то колбасой и луком. А чуть поодаль, в низине с плавающими лоскутами слоистого тумана, отфыркиваются от комаров лошади. Какое бы, думалось, удовольствие сидеть теперь, привалившись к копне, пусть даже прошлогоднего сена, смотреть в звёздное небо (звёзды уже проступили да такие яркие, будто каждая из них приколота иголкой к чёрному с синим оттенком бархату), вдыхать запах земли, жнивья, ржаной в копне соломы, дёгтя, конской сбруи и слушать за спиной мышиную возню и писк.

Степь вскоре сменилась лесистой местностью с бегущими книзу отножинами хребта, автобус наш выправился из гористых объятий на огромную чашевидную долину с резким прохладным воздухом с примесью винного запаха обнажённых садов и оттаявшей прошлогодней листвы. Вечерняя заря погасла, и только тоненькая полоска бледно-рыжей окраски на западе ещё напоминала о ней. Всё кругом чернело и утихало. Казалось, что отовсюду поднималась и даже с вышины на землю лилась темнота.

Теперь слева неясно белела равнина, а за её белостью вздымался непонятный угрюмый мрак. Небольшая ночная птица, низко и неслышно мчавшаяся встречь, почти ударилась в стекло автобуса и нырнула в сторону, в темь. Может, и разбилась.

Автобус съехал на обочину и остановился.
Водитель, его звали Игорем, всунулся под днище, повозился там, поговорил о чем-то с Аней и ушёл в темноту.
«Загораем, – объявила Аня, – полетела какая-то не то втулка, не то муфта, тут деревня рядом…»
И действительно, из темноты донёсся крик петуха, бойко заярилась гармошка, и высокий мужской голос зачастил:

Ти ж мене підманула,
Ти ж мене підвела,
Ти ж мене молодого
С ума разума звела…

Затем после смеха и какого-то замешательства звонкий девичий голос:

Ой, бывало, оилась,
Бывало, беспокоилась,
Бывало, кудри завивала,
К вечеру готовилась.

А между тем на краю неба, у самого спая его с землёй, взошёл мутно-зелёный, поникший, будто не выспавшийся месяц. Он почти не светил. Только вокруг него сгустился болезненно-зеленоватый оттенок, который всё-таки высветил на горизонте, сбочь дороги что-то большое, тёмное, оказавшееся потом, уже утром, когда мы подъехали к нему, многолетним развесистым дубом.
Но это будет потом. А сейчас холоднело.

Люди поднялись в автобус, немного ещё поговорили и затихли. Затих и хутор с гармошкой и песнями. Постепенно всё окуналось в сон: и дорога, и деревья, и кусты, и люди.
И только звёзды да сторожевой у дороги дуб слушали сгустившуюся тишину предгорья и чье-то невнятное бормотание в автобусе. Но что этим вековым молчаливым свидетелям до суеты бытия каких-то там людей, которые проживут всего одно мгновение и уступят место другим, таким же суетливым, напористым и нервным, которые посуетятся, погрызутся, понервничают и так же бесследно исчезнут с земли.
Ведь есть только миг между прошлым и будущим, и этот-то миг называется жизнь…
Коротка человеческая жизнь, тогда как сама жизнь вечна и неиссякаема.

Многое видели бессменные звёзды, многое повидал на своём веку старый раскидистый дуб у дороги.
Только во второй половине следующего дня мы прибыли к месту сбора. Место это было возвышено относительно окружающей местности. Хвойный лес тесно перемешался с лиственным и пятнился лоскутами полян.

Нас наскоро покормили и развели по бревенчатым домикам, расположенным на ровной площадке вблизи двух могучих дубов.
Кто-то из экскурсантов, видимо, из бывших военных, высказался на этот счёт так:
– Везёт нам на это дерево, братцы! Опять дубы… Ну, ничего. Чем больше в армии дубов, тем крепче будет оборона…

Я спросил его, почему он так отозвался о таком красивом и крепком дереве, и он ответил:
– Да не я это, притча такая бытует.
– Где?
– Ну, в нашей среде, что ли.
– То есть в военной?

Он вскинул бровью, вроде бы смешался на какой-то миг, но быстро справился и наигранно равнодушно ответил:
– Может, и так.
– А в каком вы звании? Простите за вопрос.
– В своём.
– Понятно. А всё-таки?

Теперь он повернулся ко мне и внимательно посмотрел мне в лицо и, отведя взгляд, тихо сказал.
– В каком бы ни был, теперь это не имеет значения, теперь мы все равны.
– Да нет. Уравниловки и теперь быть не может.
– А вы, извиняюсь, кем будете?

Я назвал себя, и мы разговорились.
Подполковник Васильев Иван Иванович, сорок два года, командир мотострелкового батальона. Год как на пенсии. Не работает.
– Но пенсия-то хотя бы достаточная, чтобы сносно жить?
– Вот именно сносно. Увольнялся я в СССР. Всё было как надо. Шло хрущёвское (штоб ему ни дна ни покрышки) сокращение Вооружённых Сил, одно, второе, третье… Командир полка у нас был хороший порядочный человек, как-то отругал меня и спрашивает:
– Васильев, у тебя что, ума не хватило, чтобы выполнить этот приказ? Ну, скажем, с риском.
– Ума хватает, товарищ полковник, – говорю, – а выслуги не хватает. Он на меня этак глаза округлил и как рявкнет: «Вон отсюда!»

Накричать накричал, а доброе дело сделал, всю жизнь буду помнить и Бога молить за его здоровье. Через месяц меня раз – и на Курилы. А там год за два… Так что в пенсию я успел уместиться.
Но опять же. Пришлось мне приехать на жительство в Украину. Вот тут-то и начались беспрерывные пересчёты, урезания, умыкания, неразбериха: запросто облапошивают нашего брата, а за этим скапливаются огромные богатства, только чьи они, эти богатства?.. Вот вопрос.

Васильев оказался интересным собеседником и после продолжительной беседы, когда я его спросил о притче, о дубе, он охотно поддержал разговор:
– Вы понимаете, что такое дуб? Это красота, это крепость, это надёжность. Ведь эта притча может подразумевать именно с этой точки зрения оборону, может, в этом сравнении выражается и уважение, и любовь к военному человеку, вера в его крепость, силу, в его верность… Конечно, это и подразумевается прежде всего… Но есть и другая здесь подоплёка, так сказать, интерпретация…
– Какая?
– Вот назови вас черёмухой, или, скажем, клёном, вы вспомните Есенина и нисколько не обидитесь. А когда человека называют дубом, когда говорят о нём, что он дуб дубом, тут, извините, расклад совсем другой и восприятие совсем другое.
– Ну, это уже философия.
– Почему же?

Людям свойственно воспринимать новое в сравнении с уже существующим… но больше всего с прошлым. И здесь человеческое выражение может доходить до сарказма.
Помните у Пушкина: «У Лукоморья дуб зелёный, златая цепь на дубе том…»

Прекрасно. Замечательно. Ни отнять, ни прибавить. Но когда в форму офицеров было введено небольшое новшество: вместо лакированного ремешка на фуражке стал жёлтый, плетёный и даже казавшийся позолоченным, а прапорщиков такое новшество временно миновало, – то немедленно появился несколько сокращённый, но выражающий суть вариант этого двустишия. Просто: «Златая цепь на дубе том». Парадокс? Парадокс.

Но надо не забывать о том, что по установившейся традиции и с учётом заслуг, положения, организованности и политической зрелости офицерский состав всегда был, есть и будет самой передовой, самой сознательной частью общества.
– Я бы добавил к этому – постоянной мобильности и готовности.
– Да. Конечно. Это золотые качества, присущие военному человеку.
– А как же тогда считать нашу интеллигенцию: учителей, врачей, юристов, работников печати, связи?
– Да, правильно. Это передовые люди нашего общества. Отдадим им должное, но, не кривя душой, уточним: многие из этих людей и из этих категорий не имеют тех качеств, да, может, они им и не нужны (скажем, мобильность, готовность). Но интеллигенция, она и есть интеллигенция.
Какая интеллигенция? Какому классу служит? Вот вопрос!

Была советская. Понятно. Советский социальный строй вырастил её, воспитал, создал условия, работай. И ведь работали! Ещё как работали! И ведь благодаря народу и этой же советской интеллигенции Советский Союз достиг небывалых в мире высот. Не буду их перечислять, это дело самого народа, самой интеллигенции…
– Теперь какая интеллигенция?
Капиталистическая?
Дикая?
Варварская?
Бандитская?

Можно ли её считать интеллигенцией, хотя вся она теперь с приглаженными маслом волосами, бабочками и огромными манжетами, чуть ли не прикрывающими пальцы рук.
Но это внешность. А внутреннее содержание?

Вот высказывание одного высокопоставленного лица Украины: «Сегодня мы стали свидетелями принятия другого решения, постановления – нормального акта, ниже закона, но политический этот жест, который скорей всего, демонстрирует непонимание в логике приватизации этого объекта. С точки зрения правовой, я думаю, тут нет никакой правовой коллизии…»
– Вы что-нибудь поняли из сказанного?
– Пока ничего. Какой-то набор слов с намёком на исключительную важность.
– Вот именно. Набор слов. Я специально ношу с собой такие речи, чтобы при случае потомков сумбуром пугать… Или вот другой шедевр словоблудия. Не хотите послушать?
– Послушаю.
Васильев достал из кармана блокнот, перевернул несколько страниц, хлопнул блокнотом о ладонь.
– Вот послушайте!
«Мы хотели бы на какие-то там пойти, как говорят, я извиняюсь, кто-то хочет больше, ну, так не бывает, и быть не может, это ищите там, за бугром…»
– Ну как? Вот то-то и оно! А судьи кто?
Я пожал плечами и постарался не ответить, хотя чувствовал на себе пристальный взгляд Васильева.
Видя отсутствие моей заинтересованности в дальнейшем обсуждении наболевшей для него темы, Васильев помолчал, прошёлся, остановился и вдруг резко спросил.
– А чиновники?

Наши руководители, наши обольстители и наши очистители, в смысле не души, а всего живого, они как?
– Ну, это тема совсем другого разговора.
– Почему же? Она что, запретная?
– Не запретная, но и не оглашаемая во всеуслышание.
– Нет. Давайте разберёмся.
В Советском Союзе руководителей готовила власть, руководители всех рангов были проводниками решений этой власти. А что сейчас?

Деньги. Вот об этот камень мы и споткнулись. И нет теперь жизни ни богатым, ни бедным, есть только деньги.
Устроившись в домиках, все вышли к горевшему на поляне костру. Есть нечто в совсем тёплых светлых днях шагающей по земле весны. Торжественно и царственно, как на празднике, стоял вокруг лес. Сырую предвечернюю свежесть, тихо и незаметно подменяла ночная свежесть и ещё долго ей оставалось лежать на согретой за день земле; ещё много, много пройдёт времени до первых утренних шелестов и шорохов, до игривого утреннего ветерка, до соловьиной трели, до петухов, до росинок на листьях, до первых лучей зари.
А сейчас на небе с востока наплывают и плывут, и плывут дальше по лучезарной сини белые пухлые облака, облитые снизу солнцем, струятся малиновым и ведут за собой трепетное беззвучное лепетание струящейся воздушной зыби.

Если долго глядеть на благодатное небесное движение, на неподвижную кленовую ветку с двумя перезимовавшими на ней листочками и теперь как бы вписанную в голубую вышину, при этом не двигаться, не шевелиться, не разговаривать, а только смотреть, нельзя выразить словами, тем более написать то, как умиротворённо, как тихо, как спокойно становится на сердце, как подступает благодать, как видимое возбуждает воспоминания, которые плывут, как эти облака по небу, и кажется, что все неблагодати, все неурядицы уходят всё дальше назад, в глубину жизни, и нет никакой возможности отключиться от этой несовместимости вышины и глубины.

Так медленно проходила шоковая заторможенность.
Радиола захватывающе выводила голосом Муслима Магомаева.

Ах, эта свадьба пела и плясала…
И неба было мало, и земли.

Зато у нас здесь сегодня было с избытком и неба, и земли, и леса, и солнца, и активности.
За М. Магомаевым радиолой овладел Л. Лещенко, исполнив свою знаменитую «Соловьиную рощу», затем спел о пареньке, улетевшем в межпланетное пространство и о следах, оставленных на планетах.
За песнями и разговорами костёр было совсем потух, чуть чадили вверх тоненькие струйки дыма, и на кострище ещё млел огонёк, и белый налёт пепла срывался и, покружась, невидимо исчезал. Кто-то догадался бросить на тлеющий костёр сухих сучьев. Недогоревшие головешки сначала резко зачернели, задымились, треснули искрами, закоробились и занялись пламенем, топорща кверху тронутые огнём концы.
Отражение света порывисто полыхнуло во все стороны, лизнуло вверх и ещё долго, долго струилось и мельтешило, вздымаясь и угасая.
Ужин был в складчину, скромный, весёлый от души, с шампанским, а для мужчин и с рюмочкой водки.

…Эх, зачем эта ночь так была хороша,
Не болела бы грудь, не страдала б душа…

А потом была ночь!
Ночь с далёкими паровозными гудками, с надрывными песнями петухов в ближайших хуторах, с тонким свечением тумана, выкрашенного луной в неуловимую трепетную окраску, с блескучими царапинами отпавших от неба звёзд.

Всю ночь дневное дыхание пульсировало дневными вздохами, и всю ночь гукал на дубу филин, и только под утро, когда он смолк, и когда очень и очень хотелось спать, под самым окном вскипело яростное квохтанье дроздов, усевшихся на рябину. В избяное окошко видно было, как угористая долина украдкой ловила и прятала в белёсую туманную невидь блуждающие туманные призраки, словно боялась навлечь на своё действо нечистое поверье.
Распоровший облако острый боковой лунный осколок остановился и завис над кедром, как занесённый воровской нож.
И по долине лунное полынное курево неспешно ловило и воровато рассовывало по буеракам и отлогостям сказочные туманные призраки и укрывало их в движущейся невиди.
Пройдут годы, а с ними и вся жизнь.

Последняя встреча с Николаевским городским Головой В.Д. Чайкой.
Через месяц его не станет. Февраль 2013 г.

 

Но никогда не забыть нам той ночи, если была она прогрета насквозь жаром наспевшего, исстрадавшегося, рвущегося через край откровенного чувства. Люди назвали его одним очень громким словом. И правильно сделали, оно должно быть и по названию, и по сути. Но за множество лет люди же испортили, извратили, разбазарили, изговорили, испели до неузнаваемости его истинное, великое значение. Теперь люди же стали стыдится произносить это слово вслух тогда, когда оно должно быть одним человеком произнесено, другим непременно услышано.
Даже придумана была такая фраза, что любовь, мол, не более как выдумка дураков и поэтов.

Я позволю себе с этим не согласиться.
Любовь была, есть и будет всегда – покуда есть на земле люди и есть такие вот незабываемые ночи.
Радостное необычное солнечное весеннее утро. Ещё голубым и зелёным теплился восток, ещё небо покинули далеко не все звёздочки, ещё в ближайшем хуторе натужно перхался петух, ещё не выходила на связь кукушка, а уже всё вокруг мякло, парило, капало и жило весной. Светло-серый туман белёсо сползал в долину, натружено, недовольно дышал, с сожалением вздыхал, пульсировал, как если бы под ним была нагретая жаровня.
Мы с Майей Павловной шли уже по земле, мягкой по-весеннему, ступая на продолговатые островки почерневшего, мягко хрустящего снега. Выйдя на небольшую бугристую гривку, остановились в изумлении. На её склоне, обращённом днями к солнцу, из коричневой, влажной, гниющей листвы, присыпанной сверху сухими медно-коричневыми скрюченными изумрудами, маленькими голубыми островочками вставали нежнейшие, прелестные в своей первозданности подснежники.

Было такое впечатление, будто бы художник, не закончив картины, взял да несколько размахнул кистью, окунутой в светло-голубую краску. Вокруг радостно и светло молчит лес, и молчание это уже по-весеннему будоражащее, зовущее. И нет никаких сил удержаться от умиления, от радости к такой красоте. Вот тогда-то моя жена впервые за долгое время засмеялась. И по тому, как хорошо она засмеялась, сразу стало понятно, как ей всё это время было тяжело. А теперь стало вдруг легко!

Я даже оробел от неожиданности и ощутил вдруг наплывшее на меня уже знакомое спокойствие.
Я спросил, чему она засмеялась. Она не ответила. Только улыбнулась, и сразу же по её щекам потекли слёзы. После всех переживаний, обрушившихся на нас в последние годы, она выглядела такой усталой, настолько слабой и беззащитной, что не могла ни говорить, ни стоять и только отирала рукой слёзы со щёк.

Я подошёл и взял её за руку. Она быстро вскинула бровью, косо взглянула на меня и натужно улыбнулась. И эта улыбка осияла её лицо так, будто всё, что было, что копилось в ней самого-самого откровенного, самого радостного, самого светлого и приветливого, всплеснулось на её лице и растворилось в этой улыбке. Признаться, я давно не видел такой обаятельной, такой располагающей улыбки, и тогда ко мне пришло осознание, что кризис миновал. А ещё жизнь с ней отчётливо стала перед глазами, как кинолента пробежала, без остановки, не заостряя внимания на отдельных кадрах. Но лента, а в жизни, а в памяти всё это не так-то ровно и просто, хотя порой тяжело, предельно тяжело увязывается прошлое время с теперешним, с нынешним.

Когда мы возвращались, солнце уже поднялось довольно высоко, воздух был чист и прозрачен, как будто стал еле различим в небе, и, чтобы всё-таки удержаться в авторитете светил, зацепился концом серпика за ёлочную макушку и висел, не принимая и не излучая света в ожидании своей кончины.

Вся внутренность леса была наполнена солнечными лучами, и во всех направлениях сквозь деревья сквозило и как бы искрилось ярко-голубое небо, чувствовалась та особенная свежесть, которая наполняла сердце бодрым ощущением жизни. Значит, скопившаяся боль нашла наиболее лёгкий и наиболее верный выход через слёзы.
Я взглянул на Майю Павловну. Лицо её было бледно, спокойно, слёз не было.

Уезжали мы дальше по маршруту во второй половине следующего дня. Погода к этому времени изменилась. Серое клубастое небо тяжело зависло над землёй, всклокоченные, будто с похмелья, нервно плыли над лесом седые облака, поднимались и опускались, ворочались клочьями ваты. Всё вокруг померкло и притихло. С запада нависла свинцовистая муть, запахло прелью, посеялся мелкий дождь.
Ну что ж, дождик в дорогу – на счастье.